Мы и сами не заметили, как углубились в глухой, угрюмый придел нашего Храма. Исчезли витражи, позолота, блеск.
На захватанных, плохо отштукатуренных стенах – выбоины, подозрительно смахивающие на дырки от пуль. Кажется, здесь кого-то расстреливали. Грубые, неотшлифованные плиты пола, плохо отмытые… После чего? На маленьких оконцах – решетки. Иисус на иконах – явно в лагерном бушлате, с номером на груди, и терновый венец сплетен из такой знакомой нам колючей проволоки… А Мария, «член семьи изменника родины» (ЧСИР), смотрит особенно безнадежно на свое дитя, как будто ожидая, что сейчас его вырвут у нее из рук, чтобы увезти в детприемник или в спецдетдом, как Юльку, дочь Маши из повести В. Гроссмана «Все течет», а ее саму отправят на этап до Колымы.
По этому приделу бродят великие, скорбные тени А. Солженицына, А. Платонова, В. Шаламова. Здесь же и наш следующий жрец Искусства, хранитель Кастальского ключа – Василий Гроссман. Мир выцвел, никакого спектра, ни один охотник не желает знать, где сидят фазаны. Три краски: черная, серая, белая (редко-редко промелькнет белая ворона да белеет смертельно сибирский, соловецкий, колымский снег).
Все критики говорят, что Гроссман творил в стиле Льва Толстого. Но прозрачный, назидательный, резонерский реализм Толстого раздражает и в «Войне и мире», и в «Воскресении», потому что пишет он о яркой, благополучной, цветной жизни, из которой никак не вытекает его постная, идеологическая, социалистическая (а значит, предтоталитарная) мораль.
А Гроссман приложил эту классическую толстовскую ясность к фильму ужасов семидесяти последних лет ХХ столетия. И ничего, что могло бы смягчить удар, – ни оруэлловской мифической Океании, ни платоновских фантастических котлованов и чевенгуров, ни лафонтеновского дизайна оруэлловской же «Фермы животных»: куры, свиньи, осел, конь, овцы… Нет булгаковского чувства юмора, нет томительно-прекрасной пастернаковской природы из «Доктора Живаго». Читателю не подстилают соломки, и он разбивается вдребезги между молотом – огромным, первобытным, мощным талантом Гроссмана – и наковальней – жуткой советско-гитлеровской реальностью Второй мировой войны и того, что было «до», и того, что настало «после». В этом нашем уголке Храма обитают не просто писатели и поэты, а новомученики российские, и Христос в лагерном бушлате давно причислил их к лику своих святых.
Не бедные евреи. Можно сказать, что Василий Семенович Гроссман происходил из аристократической еврейской семьи. Это не шолом-алейхемская беднота, эти евреи учились и живали в Европе, отдыхали в Венеции, Ницце и Швейцарии, жили в особняках, носили бриллианты, говорили по-французски и по-английски, а не только на идиш.
Родители Гроссмана познакомились в Италии. Его бедовый отец, Соломон Иосифович (Семен Осипович), увел мать (Екатерину Савельевну Витис) от мужа. Старший Гроссман учился в Бернском университете, стал инженером-химиком, а происходил он из богатого бессарабского купеческого рода. Екатерина Савельевна была отпрыском такого же богатого одесского семейства, училась во Франции, преподавала французский язык. Словом, жили они как «белые люди», да простят мне афроамериканцы этот советский фольклор. Жили они в Бердичеве, исповедовали гуманизм и атеизм пополам со скептицизмом, и 12 декабря 1905 года у них родился сын Иосиф. Иося быстро превратился в Васю, так няне было проще. И рос он в родителей –космополитом. Двенадцать лет счастливой жизни: елки, игрушки, сласти, кружевные воротнички, гувернантка, бархатные костюмчики. Полицмейстер приходил поздравлять с Пасхой и Рождеством, получал «синенькую» (5 рублей) и бутылку коньяка и благодарил барина и барыню. Мальчик никогда не слышал слово «жид». Погромов в Бердичеве вовсе не было, слишком велико было еврейское население (полгорода), погромщиков самих бы разгромили к черту. А потом «сон золотой»
( Read more... )